Семен Годунов не сразу поспешил ответить. Он с легкостью, далеко не свойственной его неуклюжей, согнутой фигуре, скользнул к дверям, заглянул в смежные с государевой «комнатой» сени и, плотно прикрыв двери, вернулся на свое место и, снова склонившись к уху царя, зашептал таинственно:
— Великий государь! По твоему царскому приказу был я поздно ночью у того звездочета-немчина и пытал от него судьбу Московского государства, государь… Волхвует тот звездочет зело гораздо. И на звезды, на планиды небесные глядел он при мне в трубу и линии чертил на пергаменте… И планиды, и линии — все едино говорили, государь великий… Все сулили смуту великую, измену и козни злодеев, завистников твоих…
— Какие козни? Какие злодеи? Опять за старое ты, дядя! — с досадой, слегка ударив посохом об пол и болезненно морщась, произнес Борис.
Багровая краска залила лицо ближнего боярина.
— Не гневайся, великий государь, на меня, верного смерда твоего… Сам ведаешь, душой и телом служу тебе, денно и нощно, себя не жалеючи, давлю в корне измену, коли…
— Полно, полно, дядя, — снова нетерпеливо перебил Борис, — сам ведаю про твою усердную службу, про твои заслуги… Так сказывай, что тебе поведал тот немчин?
Семен Годунов опустил в пол глаза, как бы колеблясь, как бы не решаясь произнести то, что рвалось наружу.
Томительная пауза воцарилась в государевой «комнате». Слышно было только, как в волнении тяжело и усиленно дышал Борис.
И снова раздался едва слышный шепот Семена Годунова у самого уха царя:
— От рода Романовых восстати и имать скипетродержец российский! — пророчески и зловеще произнес ближний боярин, поднимая вверх палец. И следом за тем уже обычным тоном добавил спокойно: — Вот что поведал мне немчин-звездочет.
С побледневшим лицом, с округлившимися от ужаса глазами Борис отпрянул от дяди и впился загоревшимся взором в его лицо.
Тяжелый посох с силой ударил об пол.
— Московский царь из романовского рода? Что говоришь? Опомнись, боярин! — произнес он дрогнувшим голосом, продолжая впиваться в лицо Семена обезумевшими глазами.
Ближний боярин стойко выдержал огонь этих глаз и, не опуская своих, ответил спокойно:
— Так сказал звездочет-немчин, государь, а я в речах тех не волен. И другое еще говорил он мне. Коли велишь, передам тебе и другие его речи.
— Говори! — тяжело переводя дыхание, бросил Борис.
— Молвил он еще такое слово, государь великий: великую смуту на одной половине своей сулит российская планида, а на другой…
— Что на другой? Говори же, говори, не томи, боярин!
— А на другой, — медленно, с расстановкой произнес, отчеканивая каждое слово, но не повышая голоса, Семен Никитич, — коли избыть тех ворогов, злодеев твоих, тебе и сыну твоему благоверному и всем потомкам твоим сулит планида светлую и велилепную державу.
Наступило молчание, во время которого Борис еще острее, еще проницательнее заглянул в лукавые, маленькие глазки своего родственника. И неожиданно произнес:
— Клянись, боярин, что ни слова от себя не прибавил. Что ничего облыжного нет в твоих речах. На животворящем кресте клянись мне.
И он даже привстал со своего кресла в волнении, бледный, с грозными и полными ужаса глазами.
Семен Годунов, не медля ни минуты, расстегнул ворот кафтана, взял с груди своей привешенный на золотом гайтане тельник, приложил крест к губам и торжественно произнес:
— Клянусь на сем кресте животворящем, что ни слова не молвил я облыжно и доподлинно передал те речи звездочета государю моему.
И снова спрятал тельник и застегнул рубаху и запаны кафтана.
Борис, раздавленный и уничтоженный, безмолвно опустился в кресло.
Ни кровинки не было в лице царя. И только черные глаза горели тем же жутким пламенем, сильнее и острее прежнего.
— Что делать, Семенушка! Что делать! — в забывчивости, обессиленный и несчастный, шептал Борис.
Тогда «ухо и око государево» снова склонилось над плечом царским, и торопливо, шепотом, Семен Никитич стал излагать своему венценосному племяннику те планы, которые созрели в его мыслях не вчера и не недавно, а на протяжении долгих месяцев усиленных дум, планы погубить бояр Романовых.
Он говорил. Борис слушал. Изредка только гримаса отвращения пробегала по губам царя, и полные ужаса слова срывались с языка:
— Полно, боярин! Да можно ль так? Да ведь они ближние мои «думцы»? Ведь вельможи первые на Руси?
— И… И… Государь великий! Не бойся! А Вельский? А Мстиславский? Нешто не первыми они близ трона царского стояли покойному Грозному-царю? Мстиславский (он приходился родственником Иоанну Грозному) по крови ближе, чай, был, нежели Никитичи, а по твоему приказу куды они девались, те старики? Ты только мне повели, а уж я сам управлюсь с ними! Так оплету, такую завируху заварю, что и оглянуться не успеешь, как твои первые ближние вельможи последними изменниками царскими перед очами всей Руси предстанут. Только попусти, только дозволь!
Шепот Семена, его бледное лицо, его трепещущие речи тяжелыми цепями, грузным камнем падали на сердце царя… Он задыхался. И гадок, и страшен казался ему в эти мгновенья его дядя, собиравшийся так легко оклеветать и погубить невинных, порождением ада чудился он ему.
Но тонкая, жалящая, как змея, мысль тут же одновременно вползала в голову царя:
«Полно! Невинные ли? Взглянуть достаточно на Федьку Романова, на его царственную осанку да на великокняжий вид… Чай, не раз мнил себя орлом на царском престоле… Небось!..»