— Филарет Никитич отречен от мира. Почести духовные, сан владыки Ростовского, давно заготовлены ему… А ты, боярин Иван Никитич, найдешь свое место среди моего сената, промеж моих ближних советчиков…
И Филарет Никитич, и ты желанные гости у меня во всякое время… И хошь ничтожной малостью покроет Димитрий то лихо, те муки, коим подверг вас, невинных, гонитель ваш Борис.
При этих словах царь отвернулся и смахнул набежавшие на глаза слезы. В суровых глазах Филарета отразился мучительный вопрос.
— Великий государь, — произнес он голосом, дрогнувшим от волнения. — За милости твои земно благодарю тебя, но мирские почести не пленяют меня боле… Бью тебе земно челом. Об одном молю, государь, дозволь узнать про участь близких моих, дозволь повидаться с ними.
Быстрые глаза Димитрия ласково остановились на лице Филарета.
— Возьми на час терпение, Филарет Никитич! Дай срок нынче до полудня покончить с делами думскими, и тотчас же сам доставлю тебя после полдника на твое романовское подворье. А там, може, и изведаешь от челяди о том, как живут в клоновской вотчине твои детки да жена… Може, и другая радость ждет тебя, отче.
И, сказав это, Димитрий указал место близ себя обоим братьям, в то время как бояре-думцы с невольной завистью поглядывали на этих новых любимцев, попавших из тяжелой опалы сразу в такую милость к царю.
Впервые за долгие годы ссылки старица Марфа с детьми и с сестрами отобедала снова на своем родном романовском подворье. Вчера доставили их сюда из Коломенского, где был у них последний привал в дороге из дальних Клон. Пять лет не видели они ни родной Москвы, ни родимого подворья.
Изменилась Москва, изменилось подворье, но еще большая перемена постигла самих ссыльных.
Обе боярыни постарели на десять лет за эти, сравнительно недолгие, годы. Исхудала и возмужала Настя. Тише теперь звучал ее веселый серебристый смех. Выросли дети. Десятилетний красавчик Миша глядел много старше и серьезнее. Почти взрослой девушкой смотрела тринадцатилетняя Таня, поднявшаяся, расцветшая незаметно, как дикая яблонька в лесу. И все были грустны. Всех беспокоила одна и та же мысль, одно и то же горькое размышление: вот и вернули им свободу и имение, в Москве, на родине снова они, но что-то он, заточник, в далеком Антониево-Сийском монастыре?…
Не только взрослые, но и дети с молоденькой теткой бродили по обширным палатам романовского подворья с печальными задумчивыми личиками. За ними как тень сновали мамушка и верный Сергеич.
Старая пестунья глаз не могла оторвать от своего любимца Мишеньки, вернувшегося к ней, и несказанно сокрушалась, видя его таким печальным. А Миша тотчас же после полдника, этого первого полдника в родном гнезде, который прошел в глубоком и унылом молчании, шепнул молодой тетке и сестре:
— Побежим в сад скореича. При матушке да тетке говорить неповадно, а надо мне перемолвиться с вами! — серьезно, как взрослый, заключил ребенок.
Понятно, что обе девушки, сестра и тетка, не заставили повторять приглашение и бросились в сени, следом за Мишей.
Вот он, старый тенистый сад, обнаженный сейчас безжалостной рукою осени. Разрослись за эти долгие пять лет его березы и липы… Еще старее, могучее стали выглядеть великаны-дубы… И та же качель-доска подвешена между ними.
Невольно глянув на эту доску, дети и Настя припомнили майский душистый полдень, веселые клики девушек, испуг мамушки и Настино прислушивание к чужой, непонятной беседе там, у забора…
Тогда была весна, теперь осень. Тогда сияло солнышко и зеленели кусты и деревья, сейчас обнаженные, печальные, как сироты, стоят они…
Вот хоть бы те березки по соседству с молоденьким тополем, разве они не похожи на печальных сирот?
Эта мысль как-то неожиданно сразу пришла в голову Мише.
Большими, карими, не по-детски серьезными глазками взглянул он на них и положил руку на плечо сестре.
— Глянь, Танюша, ровно мы с тобою сиротинки без родимого батюшки! — вырвалось из его груди с глубоким вздохом.
Таня всплеснула руками и заплакала. Тогда юный братишка крепко обвил ее шею ручонками и произнес трепетным голосом:
— Не плачь, Танюша! И ты, Настюшка! Недаром же вызвал нас сюда новый государь… Коли из ссылки вернул, значит, добр он и милостив, а коли милостив, так я ему челом ударю, упрошу его все романовское подворье обратно на себя взять, все наши имения, а батюшку вернуть… Беспременно чтоб вернуть батюшку! А мы и в убожестве с ним да с матушкой проживем, так что любо-дорого сердцу станет… Вот подождите, упрошу Сергеича до крыльца Постельной меня довести во дворце. Говорил дядька, что дважды в седмицу царь на крыльце том из рук своих народ жалует, милостыню раздает… Так нешто откажет мне, отроку, коли я ему челом ударю за родимого батюшку, на просьбе моей? — полуутвердительно, полувопросительно закончил свою речь Миша.
Настя и Таня затаив дыхание слушали его. Неожиданно старшая девушка обхватила кудрявую голову племянника и, прижав ее к груди, зашептала:
— Милый ты мой, желанненький! Голубчик ты мой бедненький! Да нешто допустят тебя к царю?… Да окрест его, вон челядинцы наши сказывали, ляхов тьма, что воронов, налетела… Так нешто они?…
— Ошибаешься, боярышня, неверны твои речи. К государю московскому всем доступ дозволен, — раздался сзади молодежи звучный и сильный голос.
Раздвинулась быстро под чьей-то сильной рукой густая стена опавших кустов, и на садовую тропинку вышел молодой, рыжеволосый боярин в коротком, немецкого образца кафтане-терлике, в епанче, наброшенной на плечи, с дорогим ожерельем и в отороченной седым соболем низкой мурмолке.